С приветом к Вам Сергей Есенин.
Б<ольшая> Никитская, 15, Магаз<ин> худ<ожников> слова.
С. Д. ГОЛОВАЧЕВУ
Март 1921 г. Москва
Милый Сережа! Я совсем расхворался и потому в магазине быть не могу.
Мне очень и очень нужны деньги, будьте добры подательнице сей записки дать 150 000 р. (сто пятьдесят тыс. р.).
Привет Дав<иду> Сам<ойловичу>.
Ваш С. Есенин.
1921, март.
А. М. САХАРОВУ
Апрель 1921 г. Москва
Милый Сакша! Привет тебе и целование. Друг мой любезный, сделай все, что возможно, с моей книгой, только по другому плану. Издай только стихи, а поэмы выкинь. Потому что они выходят на днях здесь. Озаглавь «Ржан<ые> кони», книга первая. Я еду в Ташкент, в мае вернусь, что тебе нужно, накажи. Я привезу. Любящий тебя С. Есенин.
На обороте: Александру Михайловичу
Сахарову
Астория
А. Б. МАРИЕНГОФУ
Конец апреля — начало мая 1921 г. Самара
Милый Толя! Привет тебе и целование. Сейчас сижу в вагоне и ровно третий день смотрю из окна на проклятую Самару и не пойму никак, действительно ли я ощущаю все это или читаю «Мертвые души» с «Ревизором». Гришка пьян и уверяет своего знакомого, что он написал «Юрия Милославского», что все политические тузы — его приятели, что у него всё курьеры, курьеры и курьеры. Лёва сидит хмурый и спрашивает меня чуть ли не по пяти раз в день о том, съел ли бы я сейчас тарелку борща малороссийского? Мне вспоминается сейчас твоя кислая морда, когда ты говорил о селедках. Если хочешь представить меня, то съешь кусочек и посмотри на себя в зеркало.
Еду я, конечно, ничего, не без настроения все-таки, даже рад, что плюнул на эту проклятую Москву. Я сейчас собираю себя и гляжу внутрь. Последнее происшествие меня таки сильно ошеломило. Больше, конечно, так пить я уже не буду, а сегодня, например, даже совсем отказался, чтоб посмотреть на пьяного Гришку. Боже мой, какая это гадость, а я, вероятно, еще хуже бывал.
Климат здесь почему-то в этот год холоднее, чем у нас. Кой-где даже есть еще снег! — Так что голым я пока не хожу и сплю, покрываясь шубой. Провизии здесь, конечно, до того много, что я невольно спрашиваю в свою очередь Лёву:
— А ты, Лёва, ел бы сейчас колбасу?
Вот так сутки, другие, третьи, четвертые, пятые, шестые едем, едем, а оглянешься в окно, как заколдованное место — проклятая Самара.
Вагон, конечно, хороший, но все-таки жаль, что это не ровное и стоячее место. Бурливой голове трудно думается в такой тряске. За поездом у нас опять бежала лошадь (не жеребенок), но я теперь говорю: «Природа, ты подражаешь Есенину».
Итак, мой друг, часто вспоминаем тебя, нашу милую Эмилию и опять, ОПмТЬ, возвращаемся к тому же:
— Как ты думаешь, Сережа, а что теперь кушает наш Ваня?
В общем, поездка очень славная! Я и всегда говорил себе, что проехаться не мешает, особенно в такое время, когда масло в Москве 16–17, а здесь 25–30.
Это, во-первых, экономно, а во-вторых, но во-вторых, Ваня (слышу, Лёва за стеной посылает Гришку к священной матери), это на второе у нас полагается.
Итак, ты видишь, все это довольно весело и занимательно, так что мне без труда приходится ставить точку, чтоб поскорей отделаться от письма. О, я недаром говорил себе, что с Гришкой ездить очень весело.
Твой Сергун.
Привет Конёнкову, Сереже и Дав<иду> Самойл<овичу>.
P. S. Прошло еще 4 дня с тех пор, как я написал тебе письмо, а мы еще в Самаре.
Сегодня с тоски, то есть с радости, вышел на платформу, подхожу к стенной газете и зрю, как самарское лито кроет имажинистов. Я даже не думал, что мы здесь в такой моде. От неожиданности у меня в руках даже палка выросла, но за это, мой друг, тебя надо бить по морде.
Еще через день.
Был Балухатый, рассказал очень много интересного. Он собирается в Петербург. Я просил его зайти к тебе. Приюти его, возьми рукописи и дай денег.
С. Е.
ИВАНОВУ-РАЗУМНИКУ
Май 1921 г. Ташкент
Дорогой Разумник Васильевич! Я послал Вам письмо, книги, еще письмо, ждал от Вас хоть какого-нибудь ответа и не получил его, и мне кажется, что Вы, по-видимому, обиделись на что-то. Уж не за Клюева ли и мое мнение о нем? Не за Блока ли?
Я очень много думал, Разумник Васильевич, за эти годы, очень много работал над собой, и то, что я говорю, у меня достаточно выстрадано. Я даже Вам в том письме не все сказал, по-моему, Клюев совсем стал плохой поэт, так же как и Блок. Я не хочу этим Вам сказать, что они очень малы по своему внутреннему содержанию. Как раз нет. Блок, конечно, не гениальная фигура, а Клюев, как некогда пришибленный им, не сумел отойти от его голландского романтизма. Но все-таки они, конечно, значат много. Пусть Блок по недоразумению русский, а Клюев поет Россию по книжным летописям и ложной ее зарисовки всех приходимцев, в этом они, конечно, кое-что сделали. Сделали до некоторой степени даже оригинально. Я не люблю их главным образом как мастеров в нашем языке.
Блок — поэт бесформенный, Клюев тоже. У них нет почти никакой фигуральности нашего языка. У Клюева они очень мелкие («черница-темь сядет с пяльцами под окошко шить златны воздухи», «Зой ку-ку загозье, гомон с гремью шыргунцами вешает на сучья», «туча — ель, а солнце — белка с раззолоченным хвостом» и т. д.). А Блок исключительно чувствует только простое слово по Гоголю, что «слово есть знак, которым человек человеку передает то, что им поймано в явлении внутреннем или внешнем».